— Ни-ни! На предъявителя. Понимаешь, какъ удобно. Предъявилъ ты чекъ, и расписокъ никакихъ съ тебя не берутъ — пожалуйста! Получилъ изъ кассы и иди домой.
— Гмъ!.. Смѣшные, ей Богу, эти банкиры. Покажи-ка еще книжечку… Значитъ, ты сначала выдралъ такой листочекъ, a потомъ уже подписалъ купцову фамилію.
— Ну, конечно! Охъ, тошнехонько мнѣ, братцы!.
— Выпей, преступная твоя душа. Вонъ, тамъ твой стаканъ, на окнѣ… Ну, теперь бери твою книжку. Да спрячь подальше. А то, братъ, знаешь, не трудно и влопаться… Такъ всѣ три тысячи, значитъ, у тебя и лежатъ?
— Всѣ лежатъ, — вскричалъ кающійся Мохнатыхъ, ударяя себя въ грудь. — Ни копеечки не трогалъ!
— Н-да… Ну, ничего. Богъ тебя проститъ. По крайней мѣрѣ, теперь ты облегчился…
Полянскій уже давно ревниво слѣдилъ за интимнымъ разговоромъ Мохнатыхъ съ Вострозубовымъ.
Подошелъ къ нему, обнялъ дружески за талію и шепнулъ:
— Ну, что, легче теперь? Нѣту больше грѣховъ?
Тоскливо поглядѣлъ на него Мохнатыхъ.
— Нѣту грѣховъ? Это у меня-то? Да меня за мой послѣдній грѣхъ повѣсить мало! Братцы! Вяжите меня! Плюйте на меня! Я чужую жену соблазнилъ!
— Какая мерзость! — ахнулъ Полянскій, съ презрѣніемъ глядя на Мохнатыхъ. — Хорошенькая?
— Красавица прямо. Молоденькая, стройная, руки, какъ атласъ и цѣлуется такъ, что…
— Мохнатыхъ! — сурово вскричалъ Полянскій, — не говори гадостей. И тебѣ не стыдно? Неужели, ты не подумалъ о мужѣ, объ этомъ человѣкѣ, котораго ты такъ безчеловѣчно обокралъ?!.
— Жалко мнѣ его было, — виновато пролепеталъ Мохнатыхъ, опустивъ грѣшную голову. — Да что же дѣлать, братцы, если она такая… замѣчательная…
— Замѣчательная?! А святость семейнаго очага?! А устои? Говори, какъ ее зовутъ.
— Да зачѣмъ тебѣ это… Удобно ли?
— Говори, развратникъ! Скажи намъ ея имя, чтобы мы молились за нее въ сердцѣ своемъ, молились, чтобы облегчить ея и твой грѣхъ… Слышишь? Говори!
— Раба Божія Наталья ее зовутъ, — тихо прошепталъ убитый Мохнатыхъ.
— Наталья? Богъ тебя накажетъ за эту Наталью, Мохнатыхъ. А по отчеству?
— Раба Божія Михайловна.
— Михайловна? Какой позоръ… Не спрашиваю ея фамиліи, потому что не хочу срывать покрывала съ тайны этой несчастной женщины… Но спрошу только одно: неужели у тебя хватало духу бывать у нихъ дома, глядѣть въ глаза ея мужу?!
— Нѣтъ… Я больше по телефону… Уславливался…
— Еще хуже!! Неужели, раскаяніе не глодало тебя?! Неужели, этотъ номеръ телефона, ужасный преступный номеръ — не врѣзался въ твою душу огненными знаками?! Не врѣзался? Говори: не врѣзался?
— Врѣзался, — раскачивая головой, въ порывѣ безысходнаго горя, прошепталъ Мохнатыхъ.
— Ты долженъ забыть его! Слышишь? То, что ты дѣлалъ — подло! 27–18?
— Что, номеръ? Нѣтъ… Хуже! Больше!
— Еще хуже? Еще больше? Какой же?
— 347-92.
— Ага… Наталья Михайловна… Такъ-съ. Какъ же ты подошелъ къ ней? Какимъ подлымъ образомъ соблазнилъ эту несчастную?..
— А я просто узналъ, что за ней ухаживалъ Смѣлковъ. Встрѣтилъ ее да и разсказалъ, что Смѣлковъ всюду хвастается побѣдой надъ ней. Выдумалъ. Ничего Смѣлковъ даже и не разсказывалъ… А она возмутилась, прогнала Смѣлкова… Я и сталъ тутъ утѣшать ее, сочувствовать.
— Трижды подло, — разсѣянно замѣтилъ Полянскій, описывая что-то карандашомъ на обрывкѣ конверта.
— Всѣ грѣхи? — спросилъ Крутоновъ, разливая въ стаканы остатки восьмой бутылки и набивая ротъ куличемъ. — Во всемъ признался?
— Кажется, во всемъ.
— Ну, вотъ видишь. Легче теперь?
— Кажется, легче.
— Ну, вотъ видишь! Говорилъ я, что мы тебя облегчимъ… И облегчимъ!
— Конечно, облегчимъ, — серьезно и строго подтвердилъ Вострозубовъ.
— Камень съ души снимемъ, — пообѣщалъ Полянскій.
— Всѣ камни снимемъ! Камня на камнѣ отъ твоихъ грѣховъ не останется.
— Я пойду домой, родные, — попросился раскисшій Мохнатыхъ. — Спаточки мнѣ хочется.
— Иди, дѣтка. Иди. Богъ съ тобой. Если еще будутъ какіе грѣхи — ты намъ говори. Мы облегчимъ…
И умягченный, обласканный, облегченный, пошелъ Мохнатыхъ домой, съ тихой нѣжностью прислушиваясь къ веселому, радостному звону пасхальныхъ колоколовъ.
На глухой улицѣ южнаго городка стоялъ домъ съ садомъ, принадлежащей Ивану Авксентьевичу Чеботаренку.
Мой пріятель, столичный художникъ Здолбуновъ и я — мы гостили у тароватаго Чеботаренка весь май мѣсяцъ и часть іюня.
Хорошо было. Цвѣла сирень, цвѣла акація, цвѣло все, на что только падали жаркіе поцѣлуи солнца, и всѣ мы ходили, какъ полупьяные.
Въ день именинъ хозяина, вечеромъ, когда луна залила серебристо-зеленымъ свѣтомъ сирень въ саду и тополя, я ушелъ отъ гостей въ свою комнату, бросился на кровать и долго лежалъ такъ, часто и сильно дыша ароматомъ щедрой сирени, доносившейся изъ открытаго, выходившаго въ садъ, окна.
Хорошо было. Я въ этотъ моментъ никого не любилъ и, вообще, въ это время никого не любилъ, но чувствовалъ, что скоро полюблю сильно, сокрушающе и что эта любовь будетъ счастливая, долгая. Запахъ сирени можетъ многое разсказать, если въ него, какъ слѣдуетъ, вникнуть.
За окномъ раздался голосъ моего пріятеля, художника:
— Вотъ тутъ скамеечка есть. Тихо, безлюдно, и сирень безумствуетъ кругомъ. Сядемъ, Марья Николаевна.
Женскій голосъ поправилъ:
— Какая я вамъ Марья Николаевна?! Я Ольга Николаевна. Неужели вы еще не запомнили?
— Я-то не запомнилъ?! Таковскій я, чтобы не запомнить. Нѣтъ, я запомнилъ, но только вамъ больше идетъ имя — Маруся. Марья Николаевна.